Некоторые события оставляют в нас настолько глубокий след, что в воспоминаниях оказываются более весомыми, чем в тот момент, когда они происходили. Они никак не желают становиться прошлым и продолжают жить одновременно с нами, в такт биению наших сердец. Некоторые события не вспоминают – их переживают заново.
Смерть Скиоаты, отца Найюра, была именно таким событием.
Найюр сидит в полумраке белого якша вождя, каким он был двадцать девять лет тому назад. В центре шатра мало-помалу затухает огонь: на вид он ярок, но почти ничего не освещает. Отец, кутаясь в меха, рассуждает с другими старейшинами племени о дерзости киоатов, их соседей к югу. В тенях, отбрасываемых старейшинами, боязливо переминаются с ноги на ногу рабы, держа наготове меха с гишрутом, забродившим кобыльим молоком. Каждый раз, как из круга поднимается покрытая шрамами рука, держащая рог, рабы поспешно наполняют его. В якше воняет дымом и кислым молоком.
Белый якш навидался подобных сцен, но на этот раз один из рабов, норсираец, осмелился выступить из тени в круг света. Он поднимает голову и обращается к изумленным старейшинам на превосходном скюльвендском, словно он сам уроженец этой земли.
– Вождь утемотов, я хочу побиться с тобой об заклад.
Отец Найюра ошеломлен, как наглостью раба, так и его внезапным преображением. Человек, казалось, абсолютно сломленный, внезапно исполнился царственного достоинства. Один Найюр не удивился.
Прочие старейшины, ограждающие своими спинами круг света, умолкают.
Отец Найюра, сидящий напротив, отвечает:
– Ты уже сделал свой ход в игре, раб. И ты проиграл. Раб презрительно усмехается, точно владыка посреди черни.
– Но я хочу выставить залогом свою жизнь против твоей, Скиоата!
Раб обращается к господину по имени! Это нарушает древние, исконные обычаи, все мироздание летит кувырком!
Скиоата некоторое время осознает абсурдность происходящего и наконец разражается хохотом. Смех принижает, а это оскорбление следует принизить. Разгневаться – означает признать серьезность этого состязания, превратить наглеца в соперника. Однако раб это знает!
И он продолжает:
– Я наблюдал за тобой, Скиоата, и гадал, где мера твоей силы. Многие из присутствующих задумываются об этом… Ты знал это?
Хохот отца умолкает. Чуть слышно потрескивает огонь в очаге.
Потом Скиоата, боясь взглянуть в лицо своим родичам, отвечает:
– Я уже давно измерен, раб.
Эти слова словно подливают масла в огонь: пламя в очаге вспыхивает ярче, забирается в проемы тьмы между сидящими вокруг людьми. Найюру опаляет лицо жаром.
– Но мера, – возражает раб, – это не то, с чем можно покончить раз и навсегда и потом забыть, Скиоата. Старая мера – лишь почва для новой. Измерению нет конца.
Соучастие делает события незабываемыми. Сцены, отмеченные им, врезаются в память с невыносимой отчетливостью, как будто вина состоит именно в мелких деталях. Пламя такое жаркое, как будто он держит его на коленях. Холодная земля под бедрами и ягодицами. Зубы, стиснутые так, словно на них скрипит песок. И бледное лицо раба-норсирайца поворачивается к нему, голубые глаза сверкают. Они неохватнее неба. Глаза зовут! Они приковывают и строго спрашивают: «Ты не забыл свою роль?»
Потому что в этот момент должен был выступить Найюр.
И он спрашивает из круга сидящих:
– Отец, уж не боишься ли ты?
Безумные слова! Предательские и безумные!
Убийственный взгляд отца. Найюр опускает глаза. Скиоата оборачивается к рабу и спрашивает с напускным безразличием:
– Ну, и каковы же твои условия?
И Найюра охватывает ужас: а вдруг он погибнет!
Он боится, что погибнет раб, Анасуримбор Моэнгхус!
Нет, не отец – Моэнгхус…
И потом, когда его отец лежал мертвым, он разрыдался на глазах у всего племени. От облегчения.
Наконец-то Моэнгхус, тот, кто называл себя «дунианином», стал свободным!
Некоторые имена оставляют в нас слишком глубокий след. Тридцать лет, сто двадцать сезонов – долгий срок в жизни человека.
Но это было неважно.
Некоторые события оставляют в нас слишком глубокий след.
Найюр бежал. Когда стемнело, он пробрался между яркими кострами нансурских разъездов. Чаша ночи была так огромна и гулка, что в ней, казалось, можно было кануть без следа. Будто сама земля служила ему упреком.
Мертвые преследовали его.
«Мир – это круг, у которого столько центров, сколько в нем людей».
Начало осени, 4110 год Бивня, Момемн
Вся столица грохотала.
Продрогнув в тени, Икурей Конфас спешился под огромной Ксатантиевой аркой. Его взгляд на миг задержали резные изображения: бесконечные ряды пленных и трофеев. Он обернулся к легату Мартему, собираясь напомнить тому, что даже Ксатантию не удалось усмирить племена скюльвендов. «Я совершил то, чего еще не совершал ни один человек! Разве это не делает меня чем-то большим, чем человек?»
Конфас уже не помнил, сколько раз донимала его эта невысказанная мысль. Он ни за что бы в этом не признался, но ему ужасно хотелось услышать ее от других – а особенно от Мартема. Если бы он только мог вытянуть из легата подобные слова! Мартем отличался безыскусной искренностью старого боевого командира. Лесть он считал ниже своего достоинства. Если этот человек что-то говорил, Конфас мог быть уверен, что это правда.
Но сейчас легату было не до того. Мартем стоял ошеломленный, обводя взглядом Лагерь Скуяри, плац в Дворцовом районе, на котором проходили парады и шествия.
Вся огромная площадь Скуяри была заполнена фалангами пехотинцев в парадных доспехах, и над стройными рядами развевались штандарты всех колонн имперской армии. Сотни багряно-черных вымпелов с начертанными золотом молитвами реяли над войсками. А между фалангами пролег широкий проход, ведущий прямо к массивному фасаду Аллозиева Форума. И за ним уходили в голубую дымку нескончаемые сады, здания и портики Андиаминских Высот. Конфас видел, что его дядя ожидает их: вдалеке виднелся силуэт, обрамленный могучими колоннами Форума. Несмотря на всю придворную пышность и блеск, император казался крошечным, точно отшельник, выглядывающий из своей пещеры.